Жертвенная любовь

Содержание

Плоды суеверия

По повести Н.С. Лескова "Пугало"


"Будете ненавидимы всеми за Имя Мое".
(Лк. 21, 17)

Глава I

  В прошедших веках суеверие в простом народе было настолько сильно, что заглушало истины веры, которые большинство русского народа не постигло, несмотря на то, что прошли века со времени Крещения Руси. Суеверие накладывало свою печать на быт и понятия народа так сильно, что можно дивиться и смеяться над темнотой простого населения, что и делал зачастую Н. Лесков. Но не смешно, когда люди страдают и гибнут от господства в народе нелепых предрассудков! По повести Лескова мы видим, как суеверие с детства входило в понятия человека, искажая православные истины и калеча судьбы людей.

Свою повесть Н. Лесков ведет со слов шестилетнего ребенка, мировоззрение которого еще только начинает складываться. Ника был сыном богатого помещика. Жизнь семьи протекала в огромном доме, где располагался большой штат персонала, обслуживающего господ: кухарка, прачка, дворник, кучер, горничные и девочки "на побегушках" - Роськи и Тоськи. Воспитывать мальчиков был приставлен выгнанный из семинарии молодой человек Аполлинарий.

Когда мне было шесть лет, я подружился в деревне с дедом Ильей, который и рассказал мне повесть "пустого дворника" Селивана. Селиван был кромский мещанин; родители его рано умерли, а он жил в мальчиках у калачника и продавал калачи у кабака за Орловской заставой. Мальчик он был хороший, добрый и послушный, но только калачнику всегда говорили, что с Селиваном требовалась осторожность, потому что у него на лице была красная метинка, как огонь,- "А это никогда даром не ставится". Были такие люди, которые знали на это и особенную пословицу: "Бог плута метит". Хозяин-калачник очень хвалил Селивана за его усердие и верность, но все другие люди, по искреннему своему доброжелательству, говорили, что истинное благоразумие все-таки заставляет его остерегаться и много ему не доверять. "Если метка на его лице положена, то это именно для того, чтобы все слишком доверчивые люди его остерегались". Калачник не хотел отстать от людей умных, но Селиван был очень хороший работник. Калачи он продавал исправно и всякий вечер аккуратно высыпал хозяину из большого кожаного кошелька все пятаки и гривны, сколько выручил от проезжавших мужичков. Однако метка лежала на нем не даром, а до случая.

Пришел в Кромы из Орла "отслужившийся палач", по имени Борька, и сказано было ему: "Ты был палач, Борька, а теперь тебе у нас жить будет горько",- и все, насколько кто мог, старались, чтобы такие слова не остались для отставного палача вотще (напрасно - прим. Ред.). А когда палач Борька пришел из Орла в Кромы, с ним уже была дочь, девочка лет пятнадцати, которая родилась в остроге,- хотя многие думали, что ей бы лучше совсем не родиться.

Пришли они в Кромы жить по приписке. Тогда бывало так, что отслужившимся палачам дозволялось приписываться к каким-нибудь городишкам, и делалось это просто, ни у кого на то желания и согласия не спрашивая. Так случилось и с Борькой: велел какой-то губернатор приписать этого старого палача в Кромах - его и приписали, а он пришел сюда жить и привел с собою дочку. Но только в Кромах палач, разумеется, ни для кого не был желанным гостем, а, напротив, все им пренебрегали, как люди "чистые", и ни его, ни его девочку решительно никто не захотел пустить к себе на двор. А время, когда они пришли, было уже очень холодное.

Попросился палач в один дом, потом в другой и не стал более докучать. Он видел, что не возбуждает ни в ком ни малейшего сострадания, и знал, что вполне заслужил.

"Но дитя! - думал он.- Дитя не виновато в моих грехах,- кто-нибудь пожалеет дитя".

И Борька опять пошел стучаться из двора во двор, прося взять если не его, то только девчонку... Он заклинался, что никогда даже не придет, чтобы навестить дочь.

Но и эта просьба была также напрасна.

Кому охота с палачом знаться?

И вот, обойдя городишко, стали эти злополучные пришельцы опять проситься в острог. Там хоть можно было обогреться от осенней мокроты и стужи. Но и в острог их не взяли, потому что срок их острожной неволи минул, и они теперь были люди вольные. Они были свободны умереть под любым забором или в любой канаве.

Милостыню палачу с дочерью иногда подавали, не для них, конечно, а Христа ради, но в дом никуда не пускали. Старик с дочерью не имели приюта и ночевали то где-нибудь под кручею, в глинокопных ямах, то в опустелых сторожевых шалашах на огородах, по долине. Суровую долю их делила тощая собака, которая пришла с ними из Орла.

Это был большой лохматый пес, на котором вся шерсть завойлочилась в войлок. Чем она питалась при своих нищих хозяевах - это никому не было известно, но, наконец, догадались, что ей вовсе и не нужно было питаться, потому что она была "бесчеревная", то есть у нее были только кости да кожа и желтые, истомленные глаза, а "в середине" у нее ничего не было, и потому пища ей вовсе не требовалась.

Вскоре собака погибла. После гибели собаки девочку согревал в шалашах сам палач, но он уже был стар, и, к его счастью, ему недолго пришлось нести эту непосильную для него заботу. В одну морозную ночь дитя ощутило, что отец ее застыл более, чем она сама, и ей сделалось так страшно, что она от него отодвинулась и даже от ужаса потеряла сознание. До утра пробыла она в объятиях смерти. Когда стало светать и люди, шедшие к заутрене, заглянули из любопытства в шалаш, то они увидели отца и дочь закоченевшими. Девочку кое-как отогрели, и когда она увидала у отца странно остолбенелые глаза и дико оскаленные зубы, тогда поняла в чем дело и зарыдала.

Старика схоронили за кладбищем, потому что он жил скверно и умер без покаяния, а про девочку немного подзабыли... правда, ненадолго, всего на какой-нибудь месяц, но когда про нее через месяц вспомнили,- ее уже негде было отыскивать.

Можно было думать, что сиротка куда-нибудь убежала в другой город или пошла просить милостыню по деревням. Гораздо любопытнее было то, что с исчезновением сиротки соединилось другое странное обстоятельство: прежде чем хватились девочки, было замечено, что без вести пропал куда-то калачник Селиван.

Он пропал совершенно неожиданно, и притом так необдуманно, как не делал еще до него никакой другой беглец. Селиван решительно ничего ни у кого не унес, и даже все данные ему для продажи калачи лежали на его лотке. Тут же уцелели все деньги, которые он выручил за то, что продал; но сам он домой не возвращался.

И оба эти сироты считались без вести пропавшими целых три года.

Вдруг, однажды, приезжает с ярмарки купец, которому принадлежал давно опустелый постоялый двор "на разновилье", и говорит, что с ним было несчастие: ехал он, да плохо направил свою лошадь, и его воз придавил, но его спас неизвестный бродяжка.

Бродяжка этот был им узнан, и оказалось, что это не кто иной, как Селиван.

Спасенный Селиваном купец был не из таких людей, которые совсем нечувствительны к оказанной им услуге; чтобы не подлежать на Страшном Суде ответу за неблагодарность, он захотел сделать добро бродяге.

- Я должен тебя осчастливить,- сказал он Селивану,- у меня есть пустой двор на разновилье, иди туда и сиди в нем дворником и продавай овес и сено, а мне плати всего сто рублей в год аренды.

Селиван знал, что на шестой версте от городка, по запустевшей дороге, постоялому двору не место, и, в нем сидючи, никакого заезда ждать невозможно; но, однако, как это был еще первый случай, когда ему предлагали иметь свой угол, то он согласился.

Купец пустил.

Селиван приехал во двор с маленькой ручной одноколесной тачкой, в которой у него местились пожитки, а на них лежала, закинув назад голову, больная женщина в жалких лохмотьях.

Люди спросили у Селивана:

- Кто это такая? Он отвечал:

- Это моя жена.

- Из каких она мест родом? Селиван кротко отвечал:

- Из Божиих.

- Чем она больна?

- Ногами недужна.

- А отчего она так недужит? Селиван, насупясь, буркнул:

- От земного холода.

Больше он не стал говорить ни слова, поднял на руки свою немощную калеку и понес ее в избу.

Словоохотливости и вообще приятной общительности в Селиване не было; людей он избегал, и даже как будто боялся, и в городе не показывался, а жены его совсем никто не видал с тех пор, как он ее сюда привез в ручной навозной тележке. Но с тех пор, когда это случилось, уже прошло много лет,- молодые люди тогдашнего века уже успели состариться, а двор в разновилье еще более обветшал и развалился. Но Селиван и его убогая калека все жили здесь и, к общему удивлению, платили за двор наследникам купца какую-то плату.

Откуда же этот чудак выручал все то, что было нужно на его собственные нужды и на то, что следовало платить за совершенно разрушенный двор? Все знали, что сюда никогда не заглядывал ни один проезжающий и не кормил здесь своих лошадей ни один обоз, а между тем Селиван хотя жил бедственно, но все еще не умирал с голода.

Вот в этом-то и был вопрос, который, впрочем, не очень долго томил окрестное крестьянство. Скоро все решили, что Селиван знался с нечистою силою...

Селиван, по словам деда Ильи, давно продал свою душу нечистому, а тот с тех пор начал загонять к нему на двор путников самыми усиленными мерами. "Назад же от Селивана не выезжал никто. Делалось это таким образом: вдруг перед ночью поднимались вьюги и метели, при которых дорожный человек растеривался и спешил спрятаться от разгулявшейся стихии куда попало. Селиван тогда сейчас же и выкидывал хитрость: он выставлял огонь на свое окошко, и на этот свет к нему попадали купцы, дворяне с потайными шкатулками. Это была ловушка. Назад из Селивановых ворот уже не было поворота ни одному из тех, кто приехал. Куда их девал Селиван,- про то никому не было известно". Дедушка Илья, договорившись до этого, только проводил по воздуху рукой и внушительно произносил:

- Сова летит, лунь плывет - ничего не видно: буря, метель и... ночь матка - все гладко.

Зимою, когда в доме вставили двойные рамы, я не мог по-прежнему часто видеться с дедушкой Ильей и с другими мужиками. Меня берегли от морозов, а они все остались работать на холоду, причем с одним из них произошла неприятная история, выдвинувшая опять на сцену Селивана.

В самом начале зимы племянник Ильи, мужик Николай, пошел на свои именины в Кромы, в гости, и не возвратился, а через две недели его нашли на опушке у Селиванова леса. Николай сидел на пне, опершись бородою на палочку, и, по-видимому, отдыхал после такой сильной усталости, что не заметил, как метель замела его выше колеи снегом, а лисицы обкусали ему нос и щеки.

Очевидно, Николай сбился с дороги, устал и замерз; но все решили, что это вышло неспроста и не без Селивановой вины. Я узнал об этом через девушек, которых было у нас в комнатах очень много и все они большею частию назывались Аннушками.

Все наши девы и девчонки, разумеется, много знали о страшном Селиване, вблизи двора которого замерз мужик Николай. По этому случаю теперь вспоминали Селивану все его старые проделки, о которых я прежде и не знал. Теперь обнаружилось, что кучер Константин, едучи один раз в город за говядиной, слышал, как из окна Селивановой избы неслись жалобные стоны и слышались слова: "Ой, ручку больно! Ой, пальчик режет".

Девушка, Аннушка большая, объясняла это так, что Селиван забрал к себе во время метели целый господский возок с целым дворянским семейством и медленно отрезал дворянским детям пальчик за пальчиком. Это страшное варварство ужасно меня перепугало. Потом башмачнику Ивану приключилось что-то еще более страшное и вдобавок необъяснимое. Раз, когда его послали в город за сапожным товаром и он, позамешкавшись, возвращался домой темным вечером, то поднялась маленькая метель. Селиван выскочил у Ивана перед самым носом и загородил ему дорогу... Лошадь стала. Но башмачник, к его счастию, от природы был смел и очень находчив. Он подошел к Селивану будто с ласкою и проговорил: "Здравствуй, пожалуйста", а в это самое время из рукава кольнул его самым большим и острым шилом прямо в живот. Мнимый Селиван спасся тем, что немедленно обратился в толстый верстовой столб, в котором острый инструмент башмачника застрял так крепко, что башмачник никак не мог его вытащить и должен был расстаться с шилом, между тем как оно ему было решительно необходимо.

Этот последний случай был обидной насмешкой над честными людьми и убедил всех, что Селиван действительно был не только великий злодей и лукавый колдун, но и нахал, которому нельзя было давать спуску. Тогда его решили проучить строго; но Селиван тоже не был промах и научился новой хитрости. Люди верили, что он начал "скидываться", то есть при малейшей опасности, даже просто при всякой встрече, он стал изменять свой человеческий вид и у всех на глазах обращаться в различные одушевленные и неодушевленные предметы. Правда, что благодаря общему против него возбуждению, он при такой ловкости все-таки немножко страдал, но погубить его никак не удавалось. Борьба с ним иногда даже принимала немножко смешной характер, что всех еще более обижало и злило. Так, например, после того, когда башмачник из всей силы проколол его шилом и Селиван спасся только тем, что успел скинуться верстовым столбом, несколько человек видели это шило торчавшим в настоящем верстовом столбе. Они пробовали даже его оттуда вытащить, но шило сломалось, и башмачнику привезли только одну ничего не стоящую деревянную ручку.

Рассказывали детям, что Селиван же и после этого ходил по лесу, как будто его даже совсем и не кололи. Говорили, что он скидывался кабаном до такой степени истово, что ел дубовые желуди с удовольствием, как будто такой фрукт мог приходиться ему по вкусу. Но чаще всего он вылезал под видом красного петуха на свою черную растрепанную крышу и кричал оттуда "ку-ка-ре-ку!"

Один раз, когда он, скинувшись кабаном, встретился с кузнецом Савельем, который шел пешком из Кром со свадьбы, между ними даже произошла открытая схватка, но кузнец остался победителем благодаря тому, что у него, к счастью, случилась в руках претяжелая дубина. Оборотень притворился, будто он не желает обращать на кузнеца ни малейшего внимания, и, тяжело похрюкивая, чавкал желуди; но кузнец проник острым умом его замысел, который состоял в том, чтобы пропустить его мимо себя и потом напасть на него сзади, сбить с ног и съесть вместо желудя. Кузнец решился предупредить беду; он поднял высоко над головою свою дубину и так треснул ею кабана, что тот жалобно взвизгнул, упал и более уже не поднимался. А когда кузнец после этого начал поспешно уходить, то Селиван опять принял на себя свой человеческий вид и долго смотрел на кузнеца со своего крылечка - очевидно, имея против него какое-то самое недружелюбное намерение.

Все любопытные истории приносились в девичью девчонками на побегушках, Моською и Роською, и потом в наилучшей редакции сообщались мне, а я начинал о них думать целые ночи и создавал презанимательные положения для себя и для Селивана, к которому я, несмотря на все, что о нем слышал,- питал в глубине моей души большое сердечное влечение. Я бесповоротно верил, что настанет час, когда мы с Селиваном как-то необыкновенно встретимся - и даже полюбим друг друга гораздо более, чем я любил дедушку Илью, в котором мне не нравилось то, что у него один глаз всегда немножко смеялся.

Я никак не мог долго верить, что Селиван делает все свои сверхъестественные чудеса со злым намерением к людям, и очень любил о нем думать; и обыкновенно, чуть я начинал засыпать, он мне снился тихим, добрым и даже обиженным. Я его никогда еще не видал и не умел себе представить его лица по искаженным описаниям рассказчиков, но глаза его я видел, чуть закрывал свои собственные. Это были большие глаза, совсем голубые и предобрые. И пока я спал, мы с Селиваном были в самом приятном согласии: у нас с ним открывались в лесу разные секретные норки, где у нас было напрятано много хлеба, масла и теплых детских тулупчиков, которые мы доставали, бегом носили к известным нам избам по деревням, клали на слуховое окно (окно в крыше - прим. Ред.), стучали, чтобы кто-нибудь выглянул, и сами убегали.

Это были, кажется, самые прекрасные сновидения в моей жизни, и я всегда сожалел, что с пробуждением Селиван опять делался для меня тем разбойником, против которого всякий добрый человек должен был принимать все меры предосторожности. Признаться, я и сам не хотел отстать от других, и хотя во сне я вел с Селиваном самую теплую дружбу, но наяву я считал нелишним обеспечить себя от него даже издали.

С этой целью я, путем немалой лести и других унижений, выпросил у ключницы хранившийся у нее в кладовой старый, очень большой кавказский кинжал моего отца. Я подвязал его на шнур и мастерски спрятал это оружие в головах, под матрац моей постельки. Если бы Селиван появился ночью в нашем доме, я бы непременно против него выступил.

Выдался случай неожиданный и печальный. В самую весеннюю ростепель, когда, по народному выражению, "лужа быка топит", из далекого тетушкиного имения прискакал верховой с роковым известием об опасной болезни дедушки.

Длинный переезд в такую распутицу был сопряжен с большой опасностью; но отца и мать это не остановило, и они пустились в дорогу немедленно. Ехать надо было сто верст, и не иначе, как в простой тележке, потому что ни в каком другом экипаже проехать совсем было невозможно. Телегу сопровождали два всадника с длинными шестами в руках. Они ехали вперед и ощупывали дорожные ямы. Я и дом были оставлены на попечение особого временного комитета, в состав которого входили разные лица по разным ведомствам. Аннушке большой были подчинены все лица женского пола до Оськи и Роськи; но высший нравственный надзор поручен был старостихе Дементьевне. Интеллигентное же руковождение нами - в рассуждении наблюдения праздников и дней недельных (Воскресные дни - прим. Ред.) - было вверено диаконскому сыну Аполлинарию, который, в качестве исключенного из семинарии состоял при моей особе на должности наставника.

Воспользовавшись долгим отсутствием господ, вся дворня решила отправиться на прогулку в лес. Затеянная поездка обещала много веселости, и никто не хотел или не мог заставить себя приготовиться к явлениям другого сорта. А меж тем благоразумие заставляло весьма поостеречься в этом лесу, где мы будем, так сказать, в самой пасти у зверя.

Все думали только о том, как им весело будет разбрестись по лесу, куда все боятся ходить, а они не боятся. Размышляли о том, как мы пройдем насквозь весь опасный лес, аукаясь, перекликаясь и перепрыгивая ямы и овражки, в которых дотлевает последний снег, а и не подумали, будет ли все это одобрено, когда возвратится наше высшее начальство. Впрочем, мы зато имели в виду изготовить на туалет мамы два большие букета из лучших ландышей, а из остальных сделать душистый раствор, который во все предстоящее лето будет давать превосходное умыванье от загара.

Нетерпеливо дождавшись воскресенья, мы оставили в доме на хозяйстве старостиху Дементьевну, а сами отправились к Селиванову лесу. Вся публика шла пешком, держась более просохших высоких рубежей, где уже зеленела первая изумрудная травка. По дороге следовал обоз, состоявший из телеги, запряженной старою буланою (Масть лошади: светло-рыжая с темным хвостом и гривой - прим. Ред.) лошадью. На телеге лежала Аполлинариева гитаpa и взятые на случай ненастья девичьи кацавейки (Русская женская народная одежда - распашная верхняя кофта на меху, вате или на подкладке - прим. Ред.). Правил лошадью я. Позади, в качестве пассажиров, помещались Роська и другие девчонки, из которых одна бережно везла в коленях кошелочку с яйцами. Другая имела общее попечение о различных предметах, поддерживала рукою мой огромный кинжал, который был у меня подвешен через плечо и болтался из стороны в сторону. Он значительно затруднял мои движения и отрывал мое внимание от управления лошадью.

Девушки, идучи по рубежу, пели: "Распашу ль я пашеньку, посею ль я лен-конопель". Попадавшиеся нам навстречу мужики кланялись и спрашивали:

- Куда поднялись? Аннушки им отвечали:

- Идем Селиванку в плен брать.

Мужики помахивали головами и говорили:

- Угорелые!

Мы и действительно были в каком-то чаду, нас охватила неудержимая полудетская потребность бегать, петь, смеяться.

А между тем час езды по скверной дороге начал на меня действовать неблагоприятно - старый буланый мне надоел, и во мне охладела охота держать в руках веревочные вожжи. Но невдалеке, на горизонте, засинел Селиванов лес, и все ожило. Сердце забилось и заныло. А в это же время из-под талой межи выскочил заяц и, пробежав через дорогу, понесся по полю.

- Фуй, чтоб тебе пусто было! - закричали вслед ему Аннушки.

Они все знали, что встреча с зайцем к добру никогда не бывает. И я тоже струсил и схватился за свой кинжал. Я так увлекся заботами об извлечении его из заржавевших ножен, что не заметил, как выпустил из рук вожжи... Совершенно для себя неожиданно я очутился под опрокинувшейся телегой. Все четыре колеса очутились вверху, а я с Роськой и со всей нашей провизией явились под спудом...

Это несчастье с нами случилось моментально, но последствия его были неисчислимы: гитара Аполлинария была разломана вдребезги, а разбитые яйца текли и заклеивали нам лица своим содержимым. Вдобавок Роська ревела.

Я был всемерно подавлен и сконфужен и до того растерялся, что даже желал, чтобы нас лучше совсем не освобождали; но я уже слышал голоса всех Аннушек, которые, трудясь над нашим освобождением, тут же, очень выгодно для меня, разъяснили причину нашего падения. Я и буланый были тут ни в чем не причинны: все это было делом Селивана.

Эта была первая его хитрость, чтобы не допустить нас к его лесу; но, однако, она никого сильно не испугала, а, напротив, только привела нас всех в большое негодование и увеличила решимость во что бы то ни стало исполнить всю задуманную нами программу.

Нужно было только поднять телегу, поставить нас на ноги, смыть с нас где-нибудь у ручейка неприятную яичную слизь и посмотреть, что уцелело после нашего крушения из вещей, взятых для дневного продовольствия нашей многоличной группы.

Все это и было кое-как сделано. Меня и Роську вымыли у ручья, который бежал под самым Селивановым лесом. Когда глаза мои раскрылись, то свет мне показался очень невзрачным. Розовые платья девочек и мой новый бешмет (Одежда, плотно прилегающая в груди и в талии и доходящая до колен - прим. Ред.) из голубого кашемира (Тонкая шерстяная ткань - прим. Ред.) были никуда не годны: покрывшие их грязь и яйца совсем их попортили и не могли быть отмыты без мыла, которого мы с собой не захватили. Чугун и сковородка были расколоты, от тагана валялись одни ножки, а от гитары Аполлинария остался один гриф с закрутившимися на нем струнами. Хлеб и другая провизия были в грязи. По меньшей мере нам угрожал целоденный голод, если не считать ни во что других ужасов, которые чувствовались во всем окружающем. В долине над ручьем свистел ветер, а черный, еще не убранный зеленью лес шумел и зловеще махал на нас своими прутьями.

Настроение духа во всех нас значительно понизилось,- особенно в Роське, которая озябла и плакала. Но, однако, мы все-таки решили вступить в Селиванове царство, а дальше пусть будет что будет.

Во всяком случае, одно и то же приключение без какой-нибудь перемены не могло повториться.

Все перекрестились и начали входить в лес. Входили робко и нерешительно, но каждый скрывал от других свою робость. Все только уговаривались как можно чаще перекликаться. Но, впрочем, не оказалось и большой нужды в перекличке, потому что никто далеко вглубь не ушел, все мы как будто случайно беспрестанно скучивались к краю и тянулись веревочкой вдоль опушки. Один Аполлинарий оказался смелее других и несколько углубился в чащу. Чуть только Аполлинарий скрылся из вида, лес вдруг огласился его пронзительным, неистовым криком. Никто не мог себе вообразить, какая опасность встретила Аполлинария, но все его покинули и бросились бежать вон из леса на поляну, а потом, не оглядываясь назад,- дальше, по дороге к дому. Так бежали все Аннушки и все Моськи, а за ними, продолжая кричать от страха, пронесся и сам педагог, а мы с маленьким братом остались одни.

Из всей нашей компании не осталось никого: нас покинули не только все люди, но бесчеловечному примеру людей последовала и лошадь. Перепуганная их криком, она замотала головою и, повернув прочь от леса, помчалась домой, разбросав по ямам и рытвинам все, что еще оставалось до сих пор в тележке.

Это было не отступление, а полное и самое позорное бегство. Оно сопровождалось не только потерей обоза, но и утратой всего здравого смысла, причем мы, дети, были кинуты на произвол судьбы.

Бог знает, что нам довелось испытать в нашем беспомощном сиротстве, которое было тем опаснее, что мы одни дороги домой найти не могли. Наша обувь, состоявшая из мягких козловых башмачков, не представляла удобства для перехода в четыре версты по сырым тропинкам, на которых еще во многих местах стояли холодные лужи. В довершение беды, прежде чем мы с братом успели себе представить вполне весь ужас нашего положения, по лесу что-то зарокотало, и потом с противоположной стороны от ручья на нас дунуло и потянуло холодной влагой.

Мы поглядели на лощину и увидали, что с той стороны, куда лежит наш путь и куда позорно бежала наша свита, неслась по небу огромная дождевая туча с весенним дождем и первым весенним громом.

Видя себя в таком отчаянном положении, я готов был расплакаться, а мой маленький брат уже плакал. Он весь посинел и дрожал от страха и холода и, склонясь головою под кустик, жарко молился Богу.

Бог, кажется, внял его детской мольбе, и нам было послано невидимое спасение. В ту самую минуту, когда прогремел гром и мы теряли последнее мужество, в лесу за кустами послышался треск. Из-за густых ветвей рослого орешника выглянуло широкое лицо незнакомого нам мужика. Лицо это показалось нам до такой степени страшным, что мы вскрикнули и стремглав бросились бежать к ручью.

Не помня себя, мы перебежали лощину, кувырком слетели с мокрого, осыпавшегося бережка и прямо очутились по пояс в мутной воде, между тем как ноги наши до колен увязли в тине.

Бежать дальше не было никакой возможности. Ручей был слишком глубок для нашего маленького роста, и мы не могли надеяться перейти через него. По его струям теперь страшно сверкали зигзаги молнии - они трепетали и вились, как огненные змеи, и точно прятались в прошлогодних оставшихся водорослях.

Очутясь в воде, мы схватили друг друга за руки и стали в оцепенении, а сверху на нас уже падали тяжелые капли полившего дождя. Но это оцепенение и сохранило нас от большой опасности, которой мы никак бы не избежали, если бы сделали еще хотя один шаг далее в воду.

Мы легко могли поскользнуться и упасть, но, к счастью, нас обвили две черные жилистые руки - и тот самый мужик, который выглянул на нас страшно из орешника, ласково проговорил:

- Эх вы, глупые ребятки, куда залезли!

И с этим он взял и понес нас через ручей.

Выйдя на другой берег, он опустил нас на землю, снял с себя короткий плащ, который был у него застегнут у ворота круглой медной пуговкой, и обтер им наши мокрые ноги.

Мы на него смотрели в это время совершенно потерянно и чувствовали себя вполне в его власти, но - чудное дело - черты его лица в наших глазах быстро изменялись. В них мы уже не только не видели ничего страшного, но, напротив, лицо его нам казалось очень добрым и приятным.

Это был мужик плотный, коренастый, с проседью в голове и усах,- борода комком и тоже с проседью, глаза живые, быстрые и серьезные, но в устах что-то близкое к улыбке.

Сняв с наших ног, насколько мог, грязь и тину полою своей одежды, он даже совсем улыбнулся и опять заговорил:

- Вы того... ничего... не пужайтесь...

С этим он оглянулся по сторонам и продолжал:

- Ничего; сейчас большой дождь пойдет! (Он уже шел и тогда.) Вам, ребятишки, пешком не дойти. Мы в ответ ему только молча плакали.

- Ничего, ничего, не голосите, я вас донесу на себе! - заговорил он и утер своею ладонью заплаканное лицо брата, отчего у того сейчас же показались на лице грязные полосы.

- Вон ишь, какие мужичьи руки-то грязные,- сказал наш избавитель и провел еще раз по лицу брата ладонью в другую сторону,- отчего грязь не убавилась, а только получила растушевку в другую сторону.

- Вам не дойти... Я вас поведу... да, не дойти... и в грязи башмачки спадут.

- Умеете ли верхом ездить? - заговорил снова мужик. Я взял смелость проронить слово и ответил:

- Умею.

- А умеешь, то и ладно! - молвил он и в одно мгновение вскинул меня на одно плечо, а брата - на другое, велел нам взяться друг с другом руками за его затылком, а сам покрыл нас своим плащом. Он прижал к себе наши колена и понес нас, скоро и широко шагая по грязи, которая чавкала под его твердо ступавшими ногами, обутыми в большие лапти.

Мы сидели на его плечах, покрытые плащом. Это, должно быть, выходила пребольшая фигура, но нам было удобно: плащ замок от ливня и залубенел так, что нам под ним было сухо и тепло. Мы покачивались на плечах нашего носильщика, как на верблюде, и скоро впали в какое-то сонное состояние, а пришли в себя у родника, на своей усадьбе. Для меня лично это был настоящий глубокий сон, из которого пробуждение наступало не разом. Я помню, что нас разворачивал из плаща этот самый мужик, которого теперь окружали все наши Аннушки. Все они вырывали нас у него из рук и при этом самого его за что-то немилосердно бранили. Одежду его, в которой мы были им так хорошо сбережены, бросили ему с величайшим презрением на землю. Кроме того, ему еще угрожали приездом моего отца и тем, что они сейчас сбегают на деревню, позовут баб и мужиков, и пустят на него собак.

Я решительно не понимал причины такой жестокой несправедливости. Дома у нас, во всем господствовавшем теперь временном правлении, был образован заговор, чтобы нам ничего не открывать о том, кто был этот человек, которому мы были обязаны своим спасением.

- Ничем вы ему не обязаны,- говорили нам наши охранительницы,- а напротив, это он-то все и наделал.

По этим словам я тотчас же догадался, что нас спас не кто иной, как сам Селиван!

Оно так и было. На другой день, ввиду возвращения родителей, нам это открыли и взяли с нас клятву, чтобы мы ни за что не говорили отцу и матери о происшедшей с нами истории.

В те времена, когда водились крепостные люди, иногда случалось, что помещичьи дети питали к крепостной прислуге самые нежные чувства и крепко хранили их тайны. Так было и у нас. Мы даже покрывали, как умели, грехи и проступки "своих людей" перед родителями. Такие отношения упоминаются во многих произведениях, где описывается помещичий быт того времени. Что до меня, то мне наша детская дружба с нашими бывшими крепостными до сих пор составляет самое приятное и самое теплое воспоминание. Через них мы знали все нужды и заботы бедной жизни их родных и друзей на деревне и учились жалеть народ. Но этот добрый народ, к сожалению, сам не всегда был справедлив и иногда был способен для очень неважных причин бросить на ближнего темную тень, не заботясь о том, какое это может иметь вредное влияние. Так поступал "народ" и с Селиваном, об истинном характере и правилах которого не хотели знать ничего основательного, но смело, не боясь погрешить перед справедливостью, распространяли о нем слухи, сделавшие его для всех пугалом. И, к удивлению, все, что о нем говорили, не только казалось вероятным, но даже имело какие-то видимые признаки, по которым приходилось думать, что Селиван в самом деле человек дурной и что вблизи его уединенного жилища происходят страшные злодейства.

То же самое произошло и теперь: люди не только взвалили всю вину на Селивана, который спас нас от непогоды, но даже взвели на него новую напасть. Аполлинарий и все Аннушки рассказали нам, что Аполлинарий споткнулся в лесу на что-то мягкое. Это "мягкое" повернулось под ногами Аполлинария и заставило его упасть, а когда он стал вставать, то увидал, что это труп молодой крестьянской женщины. Он рассмотрел, что труп был в чистом белом сарафане с красным шитьем и... с перерезанным горлом, из которого лилась кровь...

От такой ужасной неожиданности, конечно, можно было и перепугаться и закричать,- как он и сделал; но вот что было непонятно и удивительно: Аполлинарий, как я рассказываю, был от всех других в отдалении и один споткнулся о труп убитой, но все Аннушки и Роськи клялись и божились, что они тоже видели убитую...

Тут у нас началась всеобщая боязнь, окончившаяся тем, что все дело открылось родителям. Отец написал письмо исправнику - и тот приезжал к нам с предлинной саблей и всех расспрашивал по секрету в отцовском кабинете. Аполлинария исправник призывал даже два раза и во второй раз делал ему такое сильное внушение, что у того, когда он вышел, оба уха горели как в огне и из одного из них даже шла кровь. Это мы тоже все видели.

Глава II

 

Содержание

 


Copyright © 1999 - 2017 г. Священник Антоний Коваленко